Взаимодействие языка и культуры

Проблема «Язык и культура» успешно разрабатывалась в начале XIX века братьями Гримм, создателями всемирно известной мифологической школы, нашедшей свое продолжение в России в 60-х и 70-х годах в трудах Ф.И. Буслаева, А.Н. Афанасьева, А.А. Потебни. Спустя столетие известная австрийская школа «Worter und Sachen» направила поиски решения проблемы по пути конкретного изучения составных элементов языка и культуры, продемонстрировав важность культурологического подхода во многих областях языкознания, прежде всего в лексикологии и этимологии. Язык как зеркало народной культуры, народной психологии и философии, во многих случаях как единственный источник изучения истории народа и его духа давно воспринимался в качестве такового и в этом качестве рассматривался культурологами, мифологами, этнографами в их исследованиях. Из понимания неразрывного единства языка и культуры исходила в 30-х и 40-х годах ХХ века известная школа Сэпира-Уорфа. Но активное и конструктивное свойство языка и его способность воздействовать на формирование народной культуры, психологии и творчества обнаруживали и описывали еще в XVIII в. и в начале ХК века И.Г. Гредер и В. фон Гумбольдт. Их идеи нашли живой отклик во многих странах, в том числе и в России.
Язык как феномен национальной культуры является постоянным объектом внимания и исследования современных специалистов [см.: К. Леви- Стросс, Н.И. Толстой, Ю.А. Бельчиков, Г.А. Брутян, Е.М. Верещагин, В.Г. Костомаров, А. Вежбицкая, Е.С. Яковлева, Ю.С. Степанов, В. А. Маслова, В.В. Воробьев, Р.А. Будагов, А.А. Брагина, А.Д. Васильев, И.Т. Вепрева, Е.В. Лукашевич, Л.Н. Мурзин, М.К. Петров и др.]. В поисках решения проблем, связанных с соотношениями языка и культуры, наметилось несколько подходов. При одном из них, который разрабатывается такими философами, как С.А. Атановский, Г.А. Брутян, Э.С. Маркарян, приоритет отдается одностороннему влиянию культуры на язык: с изменением действительности меняются культурно-национальные стереотипы и сам язык [Маслова, 1997, 34]. С позиций иного подхода рассматривается воздействие языка на культуру, что пока, кажется, еще считается довольно дискуссионным. На основе понимания языка как духовной силы (В. Гумбольдт, А. А. Потебня) была выдвинута гипотеза лингвистической относительности Сепира-Уорфа, согласно которой каждый народ видит мир сквозь призму родного языка, отражая действительность в «языковой картине мира». Дальнейшую разработку эта гипотеза получила в трудах Й. Л. Вайсгербера, который понимает язык как «промежуточный мир», стоящий между объективной действительностью и сознанием, и определяет язык как «миросозидание» (именно так предлагается понимать термин «Weltbild») [Радченко, 1998]. Третий известный подход основан на идее взаимосвязи и взаимодействия языка и культуры. Язык – составная часть культуры, главный инструмент ее усвоения, это действительность нашего духа. Язык выражает специфические черты национальной ментальности [Маслова, 1997, 35, 37]. С другой стороны, «культура включена в язык, так как вся она смоделирована в тексте» [Маслова, 1997, 107].
Отношения между культурой и языком могут рассматриваться как отношения целого и его части. Язык может быть воспринят как компонент культуры или орудие культуры [Толстой, 1991, 6]. Среди обилия дефиниций понятия «культура» (по некоторым подсчетам, их свыше двухсот
[Алефиренко, 1994, 31]) наиболее удачны, на наш взгляд, содержащие косвенные или прямые указания на значимость языка.
Если определять культуру как совокупность ненаследственной информации, способов ее организации и хранения разнообразными человеческими коллективами [Лотман, 1970, 5-6], то историю культуры можно представить как динамику самосознания культуры, в той или иной степени объясняющую соответствующее изменение нормативных установок [Лотман, Успенский 1977, 3]. Поскольку культура испытывает постоянную потребность в самоописании, удовлетворяемую прежде всего языковыми средствами, то справедливо замечание о том, что «рассматривать язык в отвлечении от культуры – значит не понимать язык. Рассматривать культуру в отвлечении от языка – значит не понимать сущность культуры» [Бураго, 1992,
9].
Однако язык в то же время и автономен по отношению к культуре в целом, и его можно рассматривать отдельно от культуры или в сравнении с культурой как с равнозначным и равноправным феноменом [Толстой, 1991, 6].
Сравнение культуры и языка вообще и в особенности конкретной национальной культуры и конкретного языка обнаруживает некое тождество структур в функциональном и внутрииерархическом планах. Так, подобно тому, как мы различаем литературный язык, диалекты, просторечие, а в некоторых случаях и арго как неполную, сильно редуцированную языковую подсистему, в каждой славянской национальной культуре можно выявить подобных четыре вида: культуру образованного слоя, «книжную» или элитарную, культуру народную, культуру промежуточную, соответствующую просторечию, которую обычно называют «культурой для народа» или «третьей культурой», и традиционно-профессиональную субкультуру, фрагментарную и несамостоятельную, как и арго [Толстой, 1991, 6].
Сказанное выше можно представить в следующих соответствиях:
1. литературный язык – элитарная культура
2. просторечие – «третья культура»
3. наречия, говоры – народная культура
4. арго – традиционно-профессиональная культура [Толстой, 1991, 7].
Для каждого соответствия может быть применен один и тот же набор
различительных признаков: 1) нормированность / ненормированность; 2) наддиалектность / диалектность; 3) открытость / закрытость системы; 4) стабильность / нестабильность. Каждый отдельный языковой или культурный страт характеризуется определенным сочетанием этих признаков, например, для литературного языка это нормированность, наддиалектность, открытость, стабильность, а каждый столбец – убыванием, ослаблением признаков и превращением их в свою противоположность, например, от нормированности литературного языка до ненормированности арго или от наддиалектности элитарной культуры до диалектности традиционно-профессиональной культуры. Что касается признака стабильности в области культуры, то он указывает на обратную ситуацию: стабильность более присуща «нижним» слоям культуры, чем элитарной, переживающей постоянное развитие [Толстой, 1991, 7].
В полном потрясений ХХ столетии языковые процессы были весьма интенсивны. Для России ушедший век был особенно сложен и драматичен. Войны и революции коренным образом изменили жизнь русского общества. Разрушение традиционной системы социальных отношений, построение нового общества, а затем его перестройка и реформы не могли не отразиться на национальном языке и отечественной культуре.
Характерной чертой русского языка советской эпохи считалось сближение литературного языка с народным. Бесспорно утверждение о том, что после революции наблюдалась широкая демократизация языка. В результате разрушения прежних сословных преград, эмиграции значительной части интеллигенции, перемещения целых народов литературный язык гораздо активнее, чем раньше, впитывал в себя народные говоры, городское просторечие, разговорную речь. Достижение всеобщей грамотности (в дореволюционной России – по переписи 1897 года – было лишь 28,4% грамотных в возрасте 9 – 49 лет; в результате массового обучения населения грамоте – умению читать и писать в СССР грамотные составляли в 1926 году 56,6%, в 1939 – 87,4%, в 1970 – 99,7%, 1979 – 99,8% [СЭС, 1990, 720]), в свою очередь, приблизило разговорный обиходный язык широких народных масс к литературному.
Значительный в концептуальном плане пласт словарного состава русского языка советского периода именуют сегодня по-разному [см.: Васильев, 2000, 25], но наиболее распространенным является термин новояз – «язык советской эпохи», «язык тоталитаризма». Лингвистическая
характеристика основных черт советского новояза наиболее сжато и емко может быть представлена как «высокая степень клишированности, эвфемистичности, нарушение основных постулатов общения, применяемое с целью лингвистического манипулирования, ритуализированное
использование языка, десемантизация не только отдельных слов, но и больших отрезков дискурса» [Земская, 1996, 23]. Советский социализм, который строился более 70-ти лет, в значительной степени был только социализмом на бумаге и «обслуживался огромным количеством слов- призраков, за которыми в реальной жизни ничего не стояло (либо… стояла их полная противоположность)»: «мир, равенство, братство, разоружение, социальная справедливость и т.д.» [Норман, 1994, 55-56].
Своеобразной реакцией на стандартизованность, «приглаженность» и определенную безликость русского языка советского периода, насыщенного официально-пропагандистскими штампами, стало употребление элементов молодежного сленга и уголовного арго в обиходно-повседневной речи и литературно-художественных текстах.
Но нельзя не отметить, что советская цензура успешно препятствовала проникновению в широкий оборот не только «идейно вредных» текстов, но и элементарной безграмотности. Государство, имевшее четко выраженную структурированную систему этических ценностей (хотя бы в виде лозунгов новояза, «морального кодекса строителя коммунизма» и т.д.), обеспечивало поддержание на необходимом ему уровне культуры русской речи. Когда же прежнее государственно-политическое устройство было демонтировано и, соответственно, отменена государственная монополия на средства массовой информации, перестал существовать монолит советской эпохи – газетно-
публицистический стиль. Газеты, радио и телевидение заговорили «языком улицы» со всеми его неправильностями с точки зрения литературной нормы. Развернулась откровенная пропаганда обиходно-разговорного стиля,
просторечия, сленговых слов и даже бранных (в том числе и ранее непечатных) выражений.
Мода на употребление англо-американизмов, которая вряд ли возникла сама по себе (в основе распространения моды лежат психологические механизмы, а именно: внушение, подражание, идентификация; эффект эмоционального заражения, внушения основан на авторитете, доверии к источнику информации [Вепрева, 2002, 148]), престиж изучения английского языка, поддерживаемый разнообразными пропагандистскими усилиями все тех же средств массовой информации, «рекламизация» языка, когда прецедентными текстами стали рекламные клипы, а не литературные произведения, стремление их создателей сделать язык рекламы максимально «доступным» для широких слоев населения – все это, наряду с другими социокультурными факторами, приводит к формированию языкового сознания, в котором сленг, элементы просторечия и ненужные, избыточные заимствования становятся органической частью литературного языка.
Известно, что для того, чтобы заимствование состоялось, даже в случае безотлагательной потребности в обозначении нового понятия, необходимы определенные психологические предпосылки, установка языкового сознания, готовность носителей языка-реципиента к заимствованию. Такая готовность языкового сознания называется аллолингвоманией, аллогингвофилией, языковой лояльностью, аллолингволояльностью, лингволояльностью или просто лояльностью, т.е. терпимостью к не своему в языке (аллолингвотолерантность), даже в том случае, когда в заимствовании нет особой необходимости. Свое крайнее выражение аллолингвомания, или языковая лояльность, находит в макаронизации языка и других формах национально-языкового нигилизма [Задорожный, 1991а, 113-16; 19916, 37-42; 1996, 178-182].
Очевидно, что для массового внедрения и упрочения аллолингвофилии, повышения толерантности населения к повседневному присутствию чужого языка или многочисленных его элементов в культурной среде, могут быть применены совокупности операций, направленных на выполнение двух основных задач: 1) гиперболизация достоинств иного языка и 2)
дискредитация автохтонного языка [Васильев, 2003 б, 18].
Духовный кризис, охвативший Россию в 90-е годы, проявлялся и продолжает проявляться в двух основных формах: «в кризисе национальной идентичности, утрате чувства исторической перспективы и понижения уровня самооценки нации, резко перешедшей (или низведенной?) от мессианской самоуверенности к историческому самоуничижению; и в разрыве единого духовного пространства и утрате национального консенсуса по поводу базовых ценностей, потерявших статус «абсолютных» ориентиров и ставших предметом общественной полемики» [Кара-Мурза, Панарин, Пантин, 1996, 157].
Нормы культуры определяются во многом их ориентированностью на образцы. Тенденция к аристократизации может иметь чуть ли не буквальный характер: стереотипы поведения и речевого общения высших слоев общества способны восприниматься представителями низших страт как санкционированные к воспроизведению уже самим социальным статусом их исконных обладателей. При поляризации групп населения, проистекающего из наличия властных полномочий и/или материального богатства у одних и совершенного их отсутствия у других, первая макрогруппа естественно претендует на роль элиты – и объявляет себя таковой. Критерий “престижности” обеспечил сегодня почти безраздельное торжество той разновидности культуры, которая ранее имела статус субкультуры (“третьей культуры”, контркультуры и т.п.) [Васильев, 2003а, 27].
По мнению И.А. Василенко, за десять лет, «когда каналы российских коммуникаций оказались открытыми для западной культуры, страна пришла к духовному опустошению. В информационном обществе информация становится всепроникающей. Западная культура – это не только конституционализм и права человека, это еще и свобода порнографии, эмансипация однополой любви, деконструктивизм – и все, что ведет к разрушению духовной иерархии и превращению святынь в «ценности»…» [Василенко, 1996, 402].
Основная черта американизации и вестернизации на российской (и не только) почве – это распространение так называемой массовой культуры. По мнению К. Кокшеневой, беспринципность, снижение уровня нравственности, власть денег, эстетический террор – все это признаки вестернизации современной русской культуры. «Фантастика и эротика, каннибализм и преступления, виртуальность и привидения – все это активно наполняет полость современной культуры. Смысл и назначение культурной
деятельности сегодня сплошь исчерпывается словом «оттянуться»… [Кокшенева, 1997, 139]. В качестве парадокса современной культуры автор отмечает сосуществование вседозволенности и в то же время ее несвободу, ибо культура становится все более и более областью «контролируемой, зависимой – все чаще и чаще свой успех связывает с именем какого-либо промышленного монстра типа Pepsi» [там же]. В качестве примера американизации российской культуры приводится молодежный журнал «Ом», который по своей сути, стилю и структуре является калькой с современной американской журнальной продукции. Яркий, броский, с обилием рекламы и отсутствием чтения, требующего хотя бы минимального интеллектуального напряжения, он преследует одну цель – «создать и навязать молодежи идеологию нового поколения» [там же] (т.е. это уже противопоставленность всем прежним поколениям – и даже нынешним (старшим)).
Своеобразным аналогом деклараций о чудесах рыночной экономики, которая якобы способна саморегулироваться без какого-либо участия государства, можно считать нередкие суждения лингвистов о том, что они не могут (и не желают) быть нормализаторами культурно-речевой ситуации. Достижения “абсолютно саморегулирующейся” экономики в России уже хорошо известны. Упования на стихию языка, которая сама по себе найдет оптимальные варианты и установит диапазон употребления языковых средств, вряд ли оправданны [Васильев, 2003а, 28].
Культурная агрессия Запада должна получать отпор в России, должен возникнуть аналог того процесса девестернизации и возвращения к собственным корням, примеры которого без труда обнаруживаются в других странах мира – «реисламизация» Ближнего Востока, «индуизация» Индии, «возврат в Азию» Японии.
По-видимому, разумное противодействие вестернизации заключается в отыскании и утверждении самобытных форм духовности и должно принимать формы воссоздания и популяризации российских национальных идеалов. Принципы идеалов российской государственности, и в частности Закон о языке, должны быть изложены в форме государственного документа и функционировать наравне с конституцией.

Updated: 28.08.2017 — 15:17
СЛОВНИК АНГЛІЦИЗМІВ © 2016